Неточные совпадения
Тоска любви Татьяну гонит,
И в сад идет она грустить,
И вдруг недвижны очи клонит,
И лень ей далее ступить.
Приподнялася грудь, ланиты
Мгновенным пламенем покрыты,
Дыханье замерло в устах,
И в слухе шум, и блеск в очах…
Настанет ночь; луна обходит
Дозором дальный свод небес,
И соловей во мгле древес
Напевы звучные заводит.
Татьяна в темноте
не спит
И тихо с няней
говорит...
Его нежданным появленьем,
Мгновенной нежностью очей
И странным с Ольгой поведеньем
До глубины души своей
Она проникнута;
не может
Никак понять его; тревожит
Ее ревнивая тоска,
Как будто хладная рука
Ей сердце жмет, как будто бездна
Под ней чернеет и шумит…
«Погибну, — Таня
говорит, —
Но гибель от него любезна.
Я
не ропщу: зачем роптать?
Не может он мне счастья дать».
В ту ж минуту приказываю заложить коляску: кучер Андрюшка спрашивает меня, куда ехать, а я ничего
не могу и
говорить, гляжу просто ему в глаза, как дура; я думаю, что он подумал, что я сумасшедшая.
Когда приходил к нему мужик и, почесавши рукою затылок,
говорил: «Барин, позволь отлучиться на работу, пóдать заработать», — «Ступай», —
говорил он, куря трубку, и ему даже в голову
не приходило, что мужик шел пьянствовать.
Вообще
говоря, он любил первенствовать, любил фимиам, любил блеснуть и похвастаться умом, любил знать то, чего другие
не знают, и
не любил тех людей, которые знают что-нибудь такое, чего он
не знает.
Пономарев, бестия, так раскланивался,
говорит: «Для вас только, всю ярмарку,
говорит, обыщите,
не найдете такого».
Как взглянул он на его спину, широкую, как у вятских приземистых лошадей, и на ноги его, походившие на чугунные тумбы, которые ставят на тротуарах,
не мог
не воскликнуть внутренно: «Эк наградил-то тебя Бог! вот уж точно, как
говорят, неладно скроен, да крепко сшит!..
Генерал жил генералом, хлебосольствовал, любил, чтобы соседи приезжали изъявлять ему почтенье; сам, разумеется, визитов
не платил,
говорил хрипло, читал книги и имел дочь, существо невиданное, странное, которую скорей можно было почесть каким-то фантастическим видением, чем женщиной.
Купец, который на рысаке был помешан, улыбался на это с особенною, как говорится, охотою и, поглаживая бороду,
говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!» Даже все сидельцы [Сиделец — приказчик, продавец в лавке.] обыкновенно в это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали друг на друга и как будто бы хотели сказать: «Алексей Иванович хороший человек!» Словом, он успел приобресть совершенную народность, и мнение купцов было такое, что Алексей Иванович «хоть оно и возьмет, но зато уж никак тебя
не выдаст».
«Нет, этого мы приятелю и понюхать
не дадим», — сказал про себя Чичиков и потом объяснил, что такого приятеля никак
не найдется, что одни издержки по этому делу будут стоить более, ибо от судов нужно отрезать полы собственного кафтана да уходить подалее; но что если он уже действительно так стиснут, то, будучи подвигнут участием, он готов дать… но что это такая безделица, о которой даже
не стоит и
говорить.
Вместо вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса? как воспользовались вчерашней порошей?» —
говорили: «А что пишут в газетах,
не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три года сидевшего в остроге; пророк пришел неизвестно откуда в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром.
— Но знаете ли, что такого рода покупки, я это
говорю между нами, по дружбе,
не всегда позволительны, и расскажи я или кто иной — такому человеку
не будет никакой доверенности относительно контрактов или вступления в какие-нибудь выгодные обязательства.
— Но позвольте, — сказал наконец Чичиков, изумленный таким обильным наводнением речей, которым, казалось, и конца
не было, — зачем вы исчисляете все их качества, ведь в них толку теперь нет никакого, ведь это всё народ мертвый. Мертвым телом хоть забор подпирай,
говорит пословица.
Ибо, что ни
говори,
не приди в голову Чичикову эта мысль,
не явилась бы на свет сия поэма.
Такое мнение, весьма лестное для гостя, составилось о нем в городе, и оно держалось до тех пор, покамест одно странное свойство гостя и предприятие, или, как
говорят в провинциях, пассаж, о котором читатель скоро узнает,
не привело в совершенное недоумение почти всего города.
— Но представьте же, Анна Григорьевна, каково мое было положение, когда я услышала это. «И теперь, —
говорит Коробочка, — я
не знаю,
говорит, что мне делать. Заставил,
говорит, подписать меня какую-то фальшивую бумагу, бросил пятнадцать рублей ассигнациями; я,
говорит, неопытная беспомощная вдова, я ничего
не знаю…» Так вот происшествия! Но только если бы вы могли сколько-нибудь себе представить, как я вся перетревожилась.
Он мне начальник, и мне ни в каком случае
не следовало так
говорить с ним.
Теперь у нас подлецов
не бывает, есть люди благонамеренные, приятные, а таких, которые бы на всеобщий позор выставили свою физиогномию под публичную оплеуху, отыщется разве каких-нибудь два, три человека, да и те уже
говорят теперь о добродетели.
Что думал он в то время, когда молчал, — может быть, он
говорил про себя: «И ты, однако ж, хорош,
не надоело тебе сорок раз повторять одно и то же», — Бог ведает, трудно знать, что думает дворовый крепостной человек в то время, когда барин ему дает наставление.
—
Не могу, Михаил Семенович, поверьте моей совести,
не могу: чего уж невозможно сделать, того невозможно сделать, —
говорил Чичиков, однако ж по полтинке еще прибавил.
На Руси же общества низшие очень любят
поговорить о сплетнях, бывающих в обществах высших, а потому начали обо всем этом
говорить в таких домишках, где даже в глаза
не видывали и
не знали Чичикова, пошли прибавления и еще большие пояснения.
— Давненько
не брал я в руки шашек! —
говорил Чичиков, подвигая тоже шашку.
Перепендев, который был со мною: «Вот,
говорит, если бы теперь Чичиков, уж вот бы ему точно!..» (между тем Чичиков отроду
не знал никакого Перепендева).
Он один
не изменялся в постоянно ровном характере и всегда в подобных случаях имел обыкновение
говорить: «Знаем мы вас, генерал-губернаторов!
Кажется, как будто ее мало заботило то, о чем заботятся, или оттого, что всепоглощающая деятельность мужа ничего
не оставила на ее долю, или оттого, что она принадлежала, по самому сложению своему, к тому философическому разряду людей, которые, имея и чувства, и мысли, и ум, живут как-то вполовину, на жизнь глядят вполглаза и, видя возмутительные тревоги и борьбы,
говорят: «<Пусть> их, дураки, бесятся!
— Как же так вдруг решился?.. — начал было
говорить Василий, озадаченный
не на шутку таким решеньем, и чуть было
не прибавил: «И еще замыслил ехать с человеком, которого видишь в первый раз, который, может быть, и дрянь, и черт знает что!» И, полный недоверия, стал он рассматривать искоса Чичикова и увидел, что он держался необыкновенно прилично, сохраняя все то же приятное наклоненье головы несколько набок и почтительно-приветное выражение в лице, так что никак нельзя было узнать, какого роду был Чичиков.
Словом,
говорите им, никого
не возбуждая ни против кого, а всех примиряя.
О себе приезжий, как казалось, избегал много
говорить; если же
говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностию, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он
не значащий червь мира сего и
не достоин того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
Какое ни придумай имя, уж непременно найдется в каком-нибудь углу нашего государства, благо велико, кто-нибудь, носящий его, и непременно рассердится
не на живот, а на смерть, станет
говорить, что автор нарочно приезжал секретно, с тем чтобы выведать все, что он такое сам, и в каком тулупчике ходит, и к какой Аграфене Ивановне наведывается, и что любит покушать.
Как они делают, бог их ведает: кажется, и
не очень мудреные вещи
говорят, а девица то и дело качается на стуле от смеха; статский же советник бог знает что расскажет: или поведет речь о том, что Россия очень пространное государство, или отпустит комплимент, который, конечно, выдуман
не без остроумия, но от него ужасно пахнет книгою; если же скажет что-нибудь смешное, то сам несравненно больше смеется, чем та, которая его слушает.
Он объявил, что главное дело — в хорошем почерке, а
не в чем-либо другом, что без этого
не попадешь ни в министры, ни в государственные советники, а Тентетников писал тем самым письмом, о котором
говорят: «Писала сорока лапой, а
не человек».
— Нет, барин, как можно, чтоб я был пьян! Я знаю, что это нехорошее дело быть пьяным. С приятелем
поговорил, потому что с хорошим человеком можно
поговорить, в том нет худого; и закусили вместе. Закуска
не обидное дело; с хорошим человеком можно закусить.
— Куда ездил? —
говорил Ноздрев и,
не дождавшись ответа, продолжал: — А я, брат, с ярмарки.
— Ваше сиятельство!
не сойду с места, покуда
не получу милости! —
говорил <Чичиков>,
не выпуская сапог князя и проехавшись, вместе с ногой, по полу в фраке наваринского пламени и дыма.
— Ей-богу, повесил бы, — повторил Ноздрев, — я тебе
говорю это откровенно,
не с тем чтобы тебя обидеть, а просто по-дружески
говорю.
«Ступай, ступай себе только с глаз моих, бог с тобой!» —
говорил бедный Тентетников и вослед за тем имел удовольствие видеть, как больная, вышед за ворота, схватывалась с соседкой за какую-нибудь репу и так отламывала ей бока, как
не сумеет и здоровый мужик.
Нет, Афанасий Васильевич, никуда
не гожусь, ровно никуда,
говорю вам.
— Ну, когда
не нуждаетесь, так нечего и
говорить. На вкусы нет закона: кто любит попа, а кто попадью,
говорит пословица.
Он
говорил себе: «Ведь это еще
не жизнь, это только приготовленье к жизни: настоящая жизнь на службе.
— Ах, Павел Иванович, Павел Иванович! —
говорил старик Муразов, качая <головою>. — Как вас ослепило это имущество! Из-за него вы и бедной души своей
не слышите!
— Партии нет возможности оканчивать, —
говорил Чичиков и заглянул в окно. Он увидел свою бричку, которая стояла совсем готовая, а Селифан ожидал, казалось, мановения, чтобы подкатить под крыльцо, но из комнаты
не было никакой возможности выбраться: в дверях стояли два дюжих крепостных дурака.
— Ты можешь себе
говорить, что хочешь, а я тебе
говорю, что и десяти
не выпьешь.
В самом деле, что ни
говори,
не только одни мертвые души, но еще и беглые, и всего двести с лишком человек!
— Слышь, мужика Кошкарев барин одел,
говорят, как немца: поодаль и
не распознаешь, — выступает по-журавлиному, как немец. И на бабе
не то чтобы платок, как бывает, пирогом или кокошник на голове, а немецкий капор такой, как немки ходят, знашь, в капорах, — так капор называется, знашь, капор. Немецкий такой капор.
Говорили они все как-то сурово, таким голосом, как бы собирались кого прибить; приносили частые жертвы Вакху, показав таким образом, что в славянской природе есть еще много остатков язычества; приходили даже подчас в присутствие, как говорится, нализавшись, отчего в присутствии было нехорошо и воздух был вовсе
не ароматический.
Черты такого необыкновенного великодушия стали ему казаться невероятными, и он подумал про себя: «Ведь черт его знает, может быть, он просто хвастун, как все эти мотишки; наврет, наврет, чтобы
поговорить да напиться чаю, а потом и уедет!» А потому из предосторожности и вместе желая несколько поиспытать его, сказал он, что недурно бы совершить купчую поскорее, потому что-де в человеке
не уверен: сегодня жив, а завтра и бог весть.
Генерал смутился. Собирая слова и мысли, стал он
говорить, хотя несколько несвязно, что слово ты было им сказано
не в том смысле, что старику иной раз позволительно сказать молодому человеку ты(о чине своем он
не упомянул ни слова).
Некстати было бы мне
говорить о них с такою злостью, — мне, который, кроме их, на свете ничего
не любит, — мне, который всегда готов был им жертвовать спокойствием, честолюбием, жизнию… Но ведь я
не в припадке досады и оскорбленного самолюбия стараюсь сдернуть с них то волшебное покрывало, сквозь которое лишь привычный взор проникает. Нет, все, что я
говорю о них, есть только следствие
Наконец — уж Бог знает откуда он явился, только
не из окна, потому что оно
не отворялось, а должно быть, он вышел в стеклянную дверь, что за колонной, — наконец,
говорю я, видим мы, сходит кто-то с балкона…
«Эй, Азамат,
не сносить тебе головы, —
говорил я ему, — яман [плохо (тюрк.).] будет твоя башка!»